среда, 19 сентября 2012 г.

ДЕКАБРИСТЫ. 7. басманный суд.



Глава седьмая. Басманный суд.

Как известно, Басманный районный Суд – самый басманный суд в Мире. По некоторым данным, он даже басманнее хамовнического. Вообще, описывать то, что происходило тогда в суде достаточно неприятно. Я бы даже сказал – противно. Как только я начинаю вспоминать об этом, мысль принимаются тормозить сухие, хрустящие в шестерёнках сознания газетные формулировки. Они полностью заполняют мозг и мешают думать. Голова превращается в ведро керамзита. «Беспринципные прихвостни власти», «продажные сволочи», «партийные холуи», «лицемерные подонки», и даже, простите, «бляди в мантиях». В дальнейшем, надеюсь, удастся, используя все доступные мне средства художественной выразительности, описать происходившее тогда в печальных, иронических и романтических тонах крупными и потому едва различимыми мазками.

Когда я покидал родной город, при себе я имел немного. Чуть меньше, чем имею сейчас. С собой у меня было шестнадцать лет жизненного опыта, билет на поезд, тысяча рублей и стопроцентная уверенность во вчерашнем дне. Об этом дне я знал всё. Это было тёплое илистое дно, которое год за годом засасывало в себя мой родной город вместе со всеми его обитателями. Как говорил Хью Лори, простите за каламбур.

В Москве я заметил, что мной владеет глубокое чувство собственного провинциального убожества. Я, конечно, маскировал его, как мог. Я делал вид, что умею ездить в метро, не держась за поручни, я легко знакомился со всеми, у кого удавалось стрельнуть сигарету, я ходил по улицам, не глядя по сторонам – я знал по фильму о Шерлоке Холмсе, что оглядываются лишь чужаки. В общем, я блуждал.

Я живу в столице пятнадцать лет. Чтобы по-настоящему оценить, каково это, нужно быть закоренелым провинциалом. До сих пор я не могу понять, как всё так вышло. Мой дядя (всё тот же латышский адвокат) говорит, что не понимает в жизни двух вещей: как летают самолёты, и как рожают бабы. Моему пониманию недоступна и третья вещь: как я оказался здесь? Помню, как я купил железнодорожный билет и сообщил об этом родне. Бабушка дала мне мудрое напутствие: «Ну, куда ты поедешь? Всё равно же никуда не поступишь! Только деньги зря потратишь». В общем, я не понимаю, как стал студентом МАрхИ, архитектором, преподавателем, полу-писателем, другом моих друзей и врагом всех остальных моих друзей. В общем, судили меня там же, где Ходорковского, а для настоящего провинциала это очень важно, поверьте. Ничего не могу с собой поделать, но для меня – это своеобразная честь. Но вернёмся, наконец, к основному сюжету.

Для начала, нас снова засунули в КПЗ. «А в тюрьме сейчас макароны» – переступив порог камеры, провозгласил Радист, по-Челентановски улыбнулся и оглядел публику. Публика, к его сожалению, снова не реагировала. Я подумал, что эту фразу из известного кинофильма Радист произносит всегда, когда видит клетку или камеру. Как впоследствии оказалось, не всегда. По данным «Левада-Центр» – он делает это лишь в девяноста двух процентах случаев.

– Вот это да! – Воскликнул вдруг Бушма.
– Что? – Равнодушно спросил Федя.
– Две с половиной тысячи подписчиков! Ну, практически.
К Бушме повернулось несколько осунувшихся безразличных лиц.
– Я – почти виновато произнёс Бушма – известный топ-блоггер Бушма. Читали мой твиттер?

С детства я знаю известную фразу: «ожидание смерти хуже самой смерти». Кто её произнес, не помню, но думаю, что какой-нибудь древний римлянин. Это в их духе. Так вот что я скажу. Ожидание Басманного суда гораздо ЛУЧШЕ Басманного суда. Хотя, это становится понятно лишь потом. То есть сразу после суда. До этого же момента, суд – желанное событие.

Честно говоря (хотя эта оговорка здесь и неуместна), никогда не думал, что с таким нетерпением буду ожидать суда над самим собой. Но чего уж там, слишком многое происходило тогда впервые. Например, я впервые был лишен свободы. Я был лишён личных вещей. Я не мог перемещаться без разрешения, и даже дверь в уборную открывалась лишь нажатием специальной кнопки в диспетчерской. Да, я понимаю, что для кого-то все эти переживания покажутся смешными. Для того же Ходорковского, Навального, Нади Толоконниковой и её подруг… Нам тоже всё это казалось смешным. Но это было не смешно. А было немного страшно и… интересно. Было интересно смотреть на происходящее и прислушиваться к себе: не шевельнётся ли в глубине сознания какая-нибудь подлая мыслишка, не проявит ли себя туманное, не оформившееся до конца, желание признаться во всём, чего не совершал, освободиться от бремени несвободы, подчиниться, сдаться, предать.

Я смотрел много фильмов о тюрьме. Я читал Солженицына и Довлатова. Казалось, я знаю, что это такое – лишение человека свободы. Но это не так. Ничего я, конечно, не знал и не думаю, что у меня получится передать эти ощущения здесь, в этом тексте. Ведь даже кинематограф с этим не справляется. Хотя я, конечно, постараюсь.

Паша проснулся на боковой полке плацкартного вагона и посмотрел на часы. До Москвы оставалось ещё двадцать минут. Колыбельная, ритм которой отбивали ночью колёса поезда, превратилась теперь в какую-то странную фри-джазовую композицию. Поезд дёргался, скрипел и немелодично постанывал. За окнами мелькали однообразные полуразрушенные постройки. На их ветхих стенах красовались надписи: «Стройматериалы», «Путин вор», «Продукты оптом», «ЛДПР», «Тамада-баянист». Паша поднялся и, стараясь не терять равновесия, отправился в туалет. Он приехал в Москву из Санкт-Петербурга. Его откомандировали в Королёв, где он должен был провести профилактику центрифуги, которой пользовались для тренировок будущие и действующие космонавты. Умываясь, Паша думал о своей работе, об оставленной в Питере девушке, об автомобильном кредите и о том, что неплохо было бы сэкономить суточные, хотя бы на еде. Вечером того же дня Паша сидел в камере и единственно ценными для него вещами были вода и сигареты.

Днём всех погрузили в ПАЗик и повезли в суд. Нас сопровождали омоновцы с дубинками, со щитами и в шлемах. На сиденьях были разложены модернизированные АК. Не знаю, за кого нас принимали менты, но было ощущение, что это они нас боятся. В ПАЗике было душно и одновременно очень холодно. Уверен, что ни один инженер, разрабатывающий сегодня энергоэффективные системы, не знает, как добиться такого эффекта.

Усатый Кабан отправился с нами. Он был благодушен и вёл себя, как нежданно приглашённый на свадьбу троюродный дядюшка, которого шапочное знакомство с новоиспечёнными родственниками заставляет веселиться слегка натужно и не вполне искренно. Когда мы подъехали, оказалось, что суд переполнен. Наш автобус припарковался у главного входа, и мы увидели, что через двери в ту и в другую сторону проходят интеллигентного вида люди в сопровождении полицейских. Кто-то кричал из окна второго этажа:
– Беспредел! Нас, адвокатов, не пускают в зал суда! Только что выгнали журналистов! Что происходит?
Человек в окне неожиданно исчез. Окно захлопнулось.

В дверь автобуса кто-то постучал. Менты открыли.
– Здравствуйте, – сказал седой мужчина, заглядывая в салон, – ребята, – обратился он к нам, – вам еда нужна?
– Нет, – говорю, – спасибо. Еда есть.
– А что-нибудь нужно?
– Почитать бы чего-нибудь. – Попросил Федя.
– Сделаем. – Сказал седой и исчез.
Через полчаса у нас образовалась небольшая библиотека: Цветаева, Бунин и «Поющие в терновнике» Колин Маккалоу.

Кабан сходил в Суд и принёс нам новость.
– Короче, парни, – произнёс он серьёзно, – я договорился с судьёй. Ситуация такая: признаётесь виновными и вас отпускают со штрафом в пятьсот рублей.
– А если не п-признаёмся? – Спросил Герман.
– Пятнадцать суток гарантировано.
– А в тюрьме сейчас макароны. – Произнёс Радист печально и снова ушёл в себя.
Я позвонил знакомому адвокату.
– Юра, – говорю, – привет. Тут менты говорят, что нас отпустят, если сознаемся. Похоже на «прокладку». Ведь если я сознаюсь, то будет повод меня «закрыть».
– Нет, – ответил Юра, – скорее всего, так и есть. В общем, если хочешь попасть сегодня домой, признавайся во всём.

Короче, часа через два нас стали вызывать по одному и выводить из автобуса. Судили быстро. Через пятнадцать минут каждый, кому удалось предстать перед судьёй, навсегда исчезал из нашей жизни. Так бесследно исчез Котов. Бушма махнул нам на прощание рукой, мы видели его размытый инеем силуэт в заднем окне ПАЗика. Наши ряды стремительно редели. Настю тоже отпустили. Она до самого вечера носила нам продукты и артикулировала о чём-то Саше, который нежно смотрел на неё через окно. Как выяснилось потом, все женские камеры в Спецприёмнике были заняты мужчинами. Настю просто некуда было селить.

Под вечер нас осталось совсем немного. Я говорил Илье:
– Ну, что? Будем сознаваться? Всё равно ведь мы ничего не можем. Если мы хотим что-то изменить, лучше быть на свободе. Из камеры мы уж точно не сможем ни на что повлиять.
– Да, – соглашался Илья, – сидеть пятнадцать суток ни за что глупо.
Герман молчал и смотрел в окно. По стеклу катились тёплые снежинки.
– Герман, – говорю, – я думаю, пришла пора сдаваться. Ничего хорошего нам уже не светить. Как считаешь?
– Я пока ничего не решил. – Ответил Герман.
– А когда решишь? Мы проходим свидетелями по делам друг друга. Наши показания не должны расходиться.
– Я не решил. Сидеть, конечно, г-глупо, но получается, что тебя незаконно а-арестовали, продержали сутки в камере, можно сказать, трахнули в жопу, а потом просят признать, что всё это ты получил за-за дело. Причём, признать письменно. В общем, не знаю.
– А когда узнаешь?
– Решу на-на суде. Извини.
В автобус залез Кабан.
– Могилевский, – крикнул он, – на выход!
Герман медленно поднялся, посмотрел на нас, пожал плечами и вышел.

По идее, сейчас мне должно быть стыдно за приведённый выше диалог. Но мне не стыдно. Если тебе не страшно, говорил мой дед, – это ещё не храбрость. Храбрость – это когда тебе страшно, а ты всё равно делаешь. Германа увели, а я остался думать. Дилемма была жуткой. С одной стороны свобода, – с другой достоинство. Свобода – вещь довольно объективная. Если ты свободен, то ты это знаешь. Точнее, это известно и тебе и всем остальным. Свободу нельзя спрятать, она всегда налицо и она очень нужна. С другой стороны, отсутствие достоинства можно легко скрыть. Да и практического смысла в нём немного. И потом, параметры личного достоинства определяются обществом, культурой, временем. Достойный человек – это тот, кого таковым считают. Собственное достоинство – это когда тебя считают достойным уважаемые тобой же люди. В тот момент уважаемые мной люди не видели ничего однозначно зазорного в том, чтобы покаяться перед властью и признать себя преступником. Федя, Антон, Саша, Илья, даже Герман, все готовы были так или иначе понять меня и простить. Котов и Бушма на свободе, думал я. Сейчас они покупают пиво, включают свои компьютеры… каждого из них ждёт горячая ванна, тёплая мягкая постель… Тем временем, снова появился Кабан:
– Черников, – произнёс он, сверившись со списком, – на выход!

В каком-то мрачном чёрном оцепенении я вышел на улицу, вошёл в здание Суда, поднялся по выщербленным ступеням… Никаких мыслей по поводу происходящего у меня не было. Я не принял никакого решения. Решения больше не требовались. В голове настойчиво звучала лишь одна всплывшая из глубин памяти фраза: «Делай, что должно, и будь, что будет». Мне вдруг стало легко и даже немного весело. Что же, подумал я, посмотрим ещё чьи в лесу шишки.

8 комментариев:

  1. " Я не принял никакого решения. Решения больше не требовались. В голове настойчиво звучала лишь одна всплывшая из глубин памяти фраза: «Делай, что должно, и будь, что будет». Мне вдруг стало легко и даже немного весело. Что же, подумал я, посмотрим ещё чьи в лесу шишки"- ЭТО ОЧЕНЬ ХОРОШО)).

    ОтветитьУдалить
  2. Следующая глава должна называться "ДЕКАБРИСТЫ. 8. ЧЬИ НА САМОМ ДЕЛЕ В ЛЕСУ ШИШКИ"

    Так же должны называться все остальные, в соответствии с очерёдностью, главы.

    А насчёт "Делай, что должно и т.д." - это, как будто бы стареющий Толстой сказал, почувствовавший, что продолжать делать то, что хотелось и что делалось раньше, уже нету решительно никакой возможости. И методом исключения нащупавший в сгущающемся сумраке то, что делать всё-таки дОлжно.

    Так что я, пожалуй, притворюсь, будто не знаю продолжения, и буду с трепетом ждать, что же вы со снова начавшим заикаться Германом (уж Герман полнится, а близости всё нет) решили.

    ОтветитьУдалить
    Ответы
    1. Я прошу еще не забыть, что Герман хромает на одну ногу. Причем всегда на разные!

      Удалить
  3. Между прочим, автор сразу извинился за возможные неточности и совершенно обоснованно объяснил их необходимостью создания ткани произведения, в которую вплетаются только те детали и подробности, которые работают на общую идею.

    Именно поэтому упоминание хромоты и бельма в рассказе неуместно.

    ОтветитьУдалить
  4. Повесть начинает приобретать оттенок PR и рекламы. С нетерпением жду новых подробностей об особенностях фенотипа Германа.

    ОтветитьУдалить
    Ответы
    1. Мне ни в коем случае не хотелось себя рекламировать, так как этим уже давно и успешно занимаются другие люди. Я хотел лишь рассказать, как, благодаря произошедшим событиям, открыл в себе одновременно рабскую низость, животный страх и ничтожную каплю благородства. Как вообще в подобных ситуациях проявляются человеческие качества. И как всё это бывает неожиданно. Прошу прощения за то, что, по-видимому, не обладаю достаточным для этого талантом. Ведь в противном случае, не потребовались бы подобные пояснения.

      Удалить
    2. Тём, ты всё не так понял. ПиАр - министерства внутренних дел, через создание положительного и выдержанного в традициях социалистического реализма образа милиционера. А реклама - коньяка "Московского", через продактплейсмент.

      Удалить